 |
 |
Лолита
Автор "Владимир Набоков"
Размер 748009 Байт
Страница 56 из 61
|
 |
Она и собака проводили меня. Меня удивило (нет, это
риторический оборот - совсем не удивило), что вид автомобиля, в
котором она так много ездила и ребенком, и нимфеткой, никак на
нее не подействовал. Заметила только, что он, мол, кое-где
как-то полиловел от старости. Я сказал, что он принадлежит ей,
что я могу взять автобус. Попросила меня не говорить глупостей,
они отправятся на самолете на Юпитер или Юкон и там купят
машину; я сказал, что в таком случае я покупаю у нее старый Икар
за пятьсот долларов.
"Таким темпом мы будем скоро миллионерами!", воскликнула
она, обращаясь к восторженно дышащей собаке, - которую они с
собой не собирались брать.
Carmencita, lui demandais-je...
"Одно последнее слово", сказал я на своем отвратительно
правильном английском языке. "Ты ведь вполне уверена, что - ну,
хорошо, не завтра и не послезавтра - но когда-нибудь, все равно
когда, ты не приедешь ко мне жить? Я сотворю совершенно нового
бога и стану благодарить его с пронзительными криками, если
только ты подашь мне эту микроскопическую надежду" (общий
смысл).
"Нет", ответила она, улыбаясь. "Нет".
"А меж тем это бы кое-что изменило", сказал Гумберт
Гумберт.
Затем он вытащил пистолет... то есть, читатель ждет, может
быть, от меня дурацкого книжного поступка. Мне же и в голову не
могло это прийти.
"Гуд-бай-ай!" пропела она, моя американская, милая,
бессмертная, мертвая любовь; ибо она мертва и бессмертна, если
вы читаете эти строки (подразумеваю официальное соглашение с так
называемыми властями).
Отъезжая, я слышал, как она раскатистым воплем звала своего
Дика; собака же пустилась волнистым аллюром толстого дельфина
сопровождать автомобиль, но была чересчур тяжела и стара и
вскоре отстала.
День умирал, я уже катил по шоссе под мелким дождиком, и,
как бы деятельно ни ездили два близнеца по смотровому стеклу,
они не могли справиться с моими слезами.
30
Покинув Коулмонт под вечер (по шоссе Икс - не помню
номера), я бы мог доехать до Рамздэля на рассвете, если бы не
соблазнился мнимым сокращением пути. Мне нужно было попасть на
автостраду Игрек. Карта невозмутимо показывала, что сразу за
Вудбайном, до которого я доезжал к ночи, я мог покинуть шоссе
Икс и добраться до автострады по немощеной поперечной дороге.
Ехать по ней надо было всего около часа (сорок миль). В
противном случае пришлось бы продолжать по шоссе Икс еще миль
сто и только тогда воспользоваться петлистым, ленивым шоссе Зед,
чтобы попасть на нужную мне автостраду.
Немощеная дорога, однако, становилась все хуже, ухабы -
все ужаснее, грязь - все гуще, и, когда после десяти миль
подслеповатого, чертовского, черепашьего продвижения, я
попытался повернуть вспять, мой старый, слабый Икар застрял в
глубокой глине. Кругом было темно, все было напитано сыростью и
безнадежностью. Мои фары повисали над широкой канавой, полной
воды. Окрестность, если и существовала, сводилась к черной
пустыне. Сколько я ни пытался высвободиться, мои задние колеса
только выли в слякоти и тоске. Проклиная судьбу, я снял
щегольской костюм, надел рабочие штаны, галоши, изрешеченный
пулями свитер и обратно прошел по грязи мили четыре к
придорожной ферме. Пока я шел, дождь полил как из ведра, но у
меня не хватило сил вернуться за макинтошем. Подобные
происшествия убедили меня, что у меня в сущности здоровое сердце
- несмотря на недавние диагнозы. Около полуночи ремонтник
вызволил мою машину. Я вернулся кое-как на шоссе Икс и покатил
дальше. После часа езды на меня нашло крайнее изнеможение. Я
остановился у тротуара в анонимном городишке и во мраке всласть
насосался сладкого джина из верной фляги.
Дождь был давно отменен. Чернела теплая аппалачская ночь.
Изредка проезжали мимо меня автомобили: удаляющиеся рубины,
приближающиеся бриллианты; но городок спал. Не было на тротуарах
той веселой толкучки прохлажлающихся граждан, какую видишь у нас
по ночам в сладкой, спелой, гниющей Европе. Я один наслаждался
тут благотворностью невинной ночи и страшными своими думами.
Проволочная корзина у панели была чрезвычайно щепетильна насчет
принимаемого: "Для Сора и Бумаги, но не для Отбросов" говорила
надпись. Хересовые литеры светились над магазином фотоаппаратов.
Громадный градусник с названием слабительного прозябал на
фронтоне аптеки. Ювелирная лавка Рубинова щеголяла витриной с
искусственными самоцветами, отражавшимися в красном зеркале.
Фосфористые часы с зелеными стрелками плавали в полотняных
глубинах прачешной "Момент". По другой стороне улицы гараж
сквозь сон говорил "Автора убили" (на самом деле -
"Автомобили"). Самолет, который тот же Рубинов разукрасил
камушками, пролетел, с гудением, по бархатным небесам. Как много
перевидал я спавших мертвым сном городишек! Этот был еще не
последний.
Позвольте мне поболтаться немножко без дела - ведь участь
его решена. Ритм неоновых огней, мерцавших по ту сторону улицы,
был вдвое медленнее биения моего сердца: очерк большого
кофейника над рестораном через каждые две секунды вспыхивал
изумрудной жизнью, и, как только он гас, его там же сменяли
розовые буквы, провозглашавшие "Отличная Кухня", - но кофейник
все еще дразнил глаз латентной тенью перед своим новым
изумрудным воскресением из мертвых. Мы делали рентгеновские
снимки, это считалось страшно забавным. Рубиново-изумрудный
городок находился не очень далеко от "Зачарованных Охотников". Я
опять рыдал, пьянея от невозможного прошлого.
31
На этой одинокой остановке между Коулмонтом и Рамздэлем
(между невинной Долли Скиллер и жовиальным дядей Айвором) я
пересмотрел все обстоятельства моего дела. С предельной
простотой и ясностью я видел теперь и себя и свою любовь. По
сравнению с этим прежние обзоры такого рода казались вне фокуса.
Года два тому назад, в минуту метафизического любопытства, я
обратился к умному, говорящему по-французски духовнику, в руки
которого я передал серое безверие протестанта для старомодного
папистского курса лечения, надеясь вывести из чувства греха
существование Высшего Судии. В те морозные утра, в кружевном от
инея Квебеке, добрый аббат работал надо мной с утонченнейшей
нежностью и пониманием. Я бесконечно благодарен и ему, и великой
организации, которую он представлял. Увы, мне не удалось
вознестись над тем простым человеческим фактом, что, какое бы
духовное утешение я ни снискал, какая бы литофаническая вечность
ни была мне уготована, ничто не могло бы заставить мою Лолиту
забыть все то дикое, грязное, к чему мое вожделение принудило
ее. Поскольку не доказано мне (мне, каков я есть сейчас, с
нынешним моим сердцем, и отпущенной бородой, и начавшимся
физическим разложением), что поведение маньяка, лишившего
детства североамериканскую малолетнюю девочку, Долорес Гейз, не
имеет ни цены ни веса в разрезе вечности - поскольку мне не
доказано это (а если можно это доказать, то жизнь - пошлый
фарс), я ничего другого не нахожу для смягчения своих страданий,
как унылый и очень местный паллиатив словесного искусства.
Закончу эту главку цитатой из старого и едва ли существовавшего
поэта:
Так пошлиною нравственности ты
Обложено в нас, чувство красоты!
32
Помню день, во время нашей первой поездки - нашего первого
круга рая, - когда для того, чтобы свободно упиваться своими
фантасмагориями, я принял важное решение: не обращать внимания
на то (а было это так явно!), что я для нее не возлюбленный, не
мужчина с бесконечным шармом, не близкий приятель, даже вообще
не человек, а всего только пара глаз да толстый фаллос длиною в
фут - причем привожу только удобоприводимое. Помню день, когда,
взяв обратно (чисто-практическое) обещание, из чистого расчета
данное ей накануне (насчет чего-то, чего моей смешной девочке
страстно хотелось, посетить, например, новый роликовый каток с
особенной пластиковой поверхностью или пойти без меня на дневную
программу в кино), я мельком заметил из ванной, благодаря
случайному сочетанию двух зеркал и приотворенной двери,
выражение у нее на лице - трудноописуемое выражение
беспомощности столь полной, что оно как бы уже переходило в
безмятежность слабоумия - именно потому, что чувство
несправедливости и непреодолимости дошло до предела, а меж тем
всякий предел предполагает существование чего-то за ним - отсюда
и нейтральность освещения; и, принимая во внимание, что эти
приподнятые брови и приоткрытые губы принадлежали ребенку, вы
еще лучше оцените, какие бездны расчетливой похоти, какое
вторично отразившееся отчаяние удержали меня от того, чтобы
пасть к ее дорогим ногам и изойти человеческими слезами, - и
пожертвовать своей ревностью ради того неведомого мне
удовольствия, которое Лолита надеялась извлечь из общения с
нечистоплотными и опасными детьми в наружном мире, казавшемся ей
настоящим.
Есть у меня и другие полузадушенные воспоминания, которые
ныне встают недоразвитыми монстрами и терзают меня. Однажды, на
бердслейской улице с закатом в пролете, она обратилась к
маленькой Еве Розен (я сопровождал обеих нимфеток на концерт и,
подвигаясь за ними, в толпе у кассы держался так близко, что
тыкался в них), - и вот слышу, как моя Лолита, в ответ на слова
Евы, что "лучше смерть, чем Мильтон Пинский (знакомый гимназист)
и его рассуждения о музыке", говорит необыкновенно спокойно и
серьезно: "Знаешь, ужасно в смерти то, что человек совсем
предоставлен самому себе"; и меня тогда поразило, пока я, как
автомат, передвигал ватные ноги, что я ровно ничего не знаю о
происходившей у любимой моеи в головке и что, может быть,
где-то, за невыносимыми подростковыми штампами, в ней есть и
цветущий сад, и сумерки, и ворота дворца, - дымчатая
обворожительная область, доступ к которой запрещен мне,
оскверняющему жалкой спазмой свои отрепья; ибо я часто замечал,
что, живя, как мы с ней жили, в обособленном мире абсолютного
зла, мы испытывали странное стеснение, когда я пытался
заговорить с ней о чем-нибудь отвлеченном (о чем могли бы
говорить она и старший друг, она и родитель, она и нормальный
возлюбленный, я и Аннабелла, Лолита и сублимированый,
вылизанный, анализированный, обожествленный Гарольд Гейз), об
искусстве, о поэзии, о точечках на форели Гопкинса или бритой
голове Бодлера, о Боге и Шекспире, о любом настоящем предмете.
Не тут-то было! Она одевала свою уязвимость в броню дешевой
наглости и нарочитой скуки, между тем как я, пользуясь для своих
несчастных ученых комментариев искусственным тоном, от которого
у меня самого ныли последние зубы, вызывал у своей аудитории
такие взрывы грубости, ч-,о нельзя было продолжать, о, моя
бедная, замученная девочка.
Я любил тебя. Я был пятиногим чудовищем, но я любил тебя.
Я был жесток, низок, все что угодно, mais je t'aimais, je
t'aimais! И бывали минуты, когда я знал, что именно ты
чувствуешь, и неимоверно страдал от этого, детеныш мой,
Лолиточка моя, храбрая Долли Скиллер...
Вспоминаю некоторые такие минуты - назовем их айсбергами в
раю, - когда, насытившись ею, ослабев от баснословных, безумных
трудов, безвольно лежа под лазоревой полосой, идущей поперек
тела, я, бывало, заключал ее в свои объятья с приглушенным
|