 |
 |
Машенька
Автор "Владимир Набоков"
Размер 180083 Байт
Страница 11 из 16
|
 |
измереньи: дачный телефонный аппарат был старый, с вращательной
ручкой,-- и между ним и Машенькой было верст пятьдесят гудящего
тумана.
-- Я приеду,-- кричал в трубку Ганин.-- Я говорю, что
приеду. На велосипеде, выйдет два часа.
-- ...Не хотел опять в Воскресенске. Ты слушаешь? Папа ни
за что не хотел опять снять дачу в Воскресенске. От тебя досюда
пятьдесят...
-- Не забудьте привезти штиблеты,-- мягко и равнодушно
сказал перекрестный голос.
И снова в жужжаньи просквозила Машенька точно в
перевернутом телескопе. И когда она совсем исчезла, Ганин
прислонился к стене и почувствовал, что у него горят уши.
Он выехал около трех часов дня, в открытой рубашке и
футбольных трусиках, в резиновых башмаках на босу ногу. Ветер
был в спину, он ехал быстро, выбирая гладкие места между острых
камешков на шоссе, и вспоминал, как проезжал мимо Машеньки в
прошлом июле, когда еще не был с нею знаком.
На пятнадцатой версте лопнула задняя шина, и он долго
чинил ее, сидя на краю канавы. Над полями, с обеих сторон
шоссе, звенели жаворонки; прокатил в облаке пыли серый
автомобиль с двумя офицерами в совиных очках. Покрепче надув
починенную шину, он поехал дальше, чувствуя, что не рассчитал,
опоздал уже на час. Свернув с шоссе, он поехал лесом, по тропе,
указанной прохожим мужиком. И потом свернул опять, да неверно,
и долго колесил, раньше чем попал на правильную дорогу. Он
отдохнул и поел в деревушке и, когда оставалось всего
двенадцать верст, переехал острый камушек, и опять свистнула и
осела та же шина.
Было уже темновато, когда он прикатил в дачный городок,
где жила Машенька. Она ждала его у ворот парка, как было
условлено, но уже не надеялась, что он приедет, так как ждала
уже с шести часов. Увидя его, она от волненья оступилась, чуть
не упала. На ней было белое сквозистое платье, которого Ганин
не знал. Бант исчез, и потому ее прелестная голова казалась
меньше. В подобранных волосах синели васильки.
В этот странный, осторожно-темнеющий вечер, в липовом
сумраке широкого городского парка, на каменной плите, вбитой в
мох, Ганин, за один недолгий час, полюбил ее острее прежнего и
разлюбил ее как будто навсегда.
Они сначала говорили тихо и блаженно,-- о том, что вот так
долго не виделись, о том, что на мху, как крохотный семафор,
скользили у его лица, белое платье, словно мерцало в темноте,--
и. Боже мой, этот запах ее, непонятный, единственный в мире...
-- Я твоя,-- сказала она.-- Делай со мной, что хочешь.
Молча, с бьющимся сердцем, он наклонился над ней, забродил
руками по ее мягким, холодноватым ногам. Но в парке были
странные шорохи, кто-то словно все приближался из-за кустов;
коленям было твердо и холодно на каменной плите; Машенька
лежала слишком покорно, слишком неподвижно.
Он застыл, потом неловко усмехнулся. -- Мне все кажется,
что кто-то идет,-- сказал он и поднялся.
Машенька вздохнула, оправила смутно белевшее платье,
встала тоже.
И потом, когда они шли к воротам по пятнистой от луны
дорожке, Машенька подобрала с травы бледно-зеленого светляка.
Она держала его на ладони, наклонив голову, и вдруг
рассмеялась, сказала с чуть деревенской ужимочкой: "В обчем --
холодный червячок".
И в это время Ганин, усталый, недовольный собой, озябший в
своей легкой рубашке, думал о том, что все кончено, Машеньку он
разлюбил,-- и когда через несколько минут он покатил в лунную
мглу домой по бледной полосе шоссе,, то знал, что больше к ней
не приедет.
Лето прошло; Машенька не писала, не звонила, он же занят
был другими делами, другими чувствами.
Снова на зиму он вернулся в Петербург, ускоренным порядком
в декабре держал выпускные экзамены, поступил в Михайловское
юнкерское училище. И следующим летом, уже в год революции, он
еще раз увиделся с Машенькой.
Он был на перроне Варшавского вокзала. Вечерело. Только
что подали дачный поезд. В ожиданьи звонка,, он гулял взад и
вперед по замызганной платформе и, глядя на сломанную багажную
тачку, думал о чем-то другом, о вчерашней пальбе перед Гостиным
Двором, и вместе с тем был раздражен мыслью, что не мог
дозвониться на дачу, и что .придется плестись со станции на
извозчике.
Когда лязгнул третий звонок, он подошел к единственному в
составе синему вагону, стал влезать на площадку,-- и на
площадке, глядя на него сверху, стояла Машенька. За год она
изменилась, слегка, пожалуй, похудела и была в незнакомом синем
пальто с пояском. Ганин неловко поздоровался, вагон громыхнул
буферами, поплыл. Они остались стоять на площадке. Машенька,
должно быть, видела его раньше и нарочно забралась в синий
вагон, хотя ездила всегда в желтом, и теперь с билетом второго
не хотела идти в отделение. В руках у нее была плитка шоколада
Блигкен и Робинсон; она сразу отломала кусок, предложила.
И Ганину было страшно грустно смотреть на нее,-- что-то
робкое, чужое было во всем ее облике,, посмеивалась она реже,
все отворачивала лицо. И на нежной шее были лиловатые
кровоподтеки, теневое ожерелье, очень шедшее к ней. Он
рассказывал какую-то чепуху, показывал ссадину от пули на
сапоге, говорило политике. А вагон погрохатывал, поезд несся
между дымившихся торфяных болот в желтом потоке вечерней зари;
торфяной сероватый дым мягко и низко стелился, образуя как бы
две волны тумана, меж которых несся поезд.
Она слезла на первой станции, и он долго смотрел с
площадки на ее удалявшуюся синюю фигуру, и чем дальше она
отходила, тем яснее ему становилось, что он никогда не разлюбит
ее. Она не оглянулась. Из сумерек тяжело и пушито пахло
черемухой.
Когда поезд тронулся, он вошел в отделение, и там было
темно, оттого что в пустом вагоне кондуктор не счел нужным
зажечь огарки в фонарях. Он лег навзничь на полосатый тюфяк
лавки и в пройму дверцы видел, как за коридорным окном
поднимаются тонкие провода среди дыма горящего торфа и смуглого
золота заката. Было странно и жутковато нестись в этом пустом,
тряском вагоне между серых потоков дыма, и странные мысли
приходили в голову, словно все это уже было когда-то,-- так вот
лежал, подперев руками затылок, в сквозной, грохочущей тьме, и
так вот мимо окон, шумно и широко, проплывал дымный закат.
Больше он не видался с Машенькой.
Х
Шум подкатил, хлынул, бледное облако заволокло окно,
стакан задребезжал на рукомойнике. Поезд прошел, и теперь в
окне снова раскинулась веерная пустыня рельс. Нежен и туманен
Берлин, в апреле, под вечер.
В этот четверг, в сумерки, когда всего глуше гул поездов,
к Ганину зашла, ужасно волнуясь, Клара -- передать ему
Людмилины слова: "Скажи ему так,-- бормотала Людмила, когда от
нее уходила подруга.-- Так скажи: что я не из тех женщин,
которых бросают. Я сама умею бросать. Скажи ему, что я от него
ничего не требую, не хочу, но считаю свинством, что он не
ответил на мое письмо. Я хотела проститься с ним по-дружески,
предложить ему, что пускай любви не будет, но пускай останутся
самые простые дружеские отношения, а он не потрудился даже
позвонить. Передай ему, Клара, что я ему желаю всякого счастья
с его немочкой и знаю, что он не так скоро забудет меня".
-- Откуда взялась немочка?-- поморщился Ганин, когда
Клара, не глядя на него, быстрым, тихим голосом передала ему
все это.-- И вообще., почему она вмешивает вас в это дело.
Очень вое это скучно.
-- Знаете что, Лев Глебович,-- вдруг воскликнула Клара,
окатив его своим влажным взглядом,-- вы просто очень
недобрый... Людмила о вас думает только хорошее, идеализирует
вас, но если бы она все про вас знала...
Ганин с добродушным удивлением глядел на нее. Она
смутилась, испугалась, опустила опять глаза.
-- Я только передаю вам, потому что она сама просила,--
тихо сказала Клара.
-- Мне нужно уезжать,-- после молчанья спокойно заговорил
Ганин.-- Эта комната, эти поезда, стряпня Эрики -- надоели мне.
К тому же деньги мои кончаются, скоро придется опять работать.
Я думаю в субботу покинуть Берлин навсегда, махнуть на .юг
земли, в какой-нибудь порт... Он задумался, сжимая и разжимая
руку. -- Впрочем я ничего не знаю... есть одно
обстоятельство... Вы бы очень удивились, если бы узнали, что я
задумал... У меня удивительный, неслыханный план. Если он
выйдет, то уже послезавтра меня в этом городе не будет.
"Какой он, право, странный",-- думала Клара, с тем щемящим
чувством одиночества, которое всегда овладевает нами, когда
человек, нам дорогой, предается мечте, в которой нам нет места.
Зеркально-черные зрачки Ганина расширились, нежные, частые
ресницы придавали что-то пушистое, теплое его глазам, и
спокойная улыбка задумчивости чуть приподымала его верхнюю
губу, из-под которой белой полоской блестели ровные зубы.
Темные, густые брови, напоминавшие Кларе обрезки дорогого меха,
то сходились, то расступались, и на чистом лбу появлялись и
исчезали мягкие морщинки. Заметив, что Клара глядит на него, он
перемигнул ресницами, провел рукой по лицу и вспомнил, что
хотел ей сказать:
-- Да. Я уезжаю, и все прекратится. Вы так просто ей и
скажите: Ганин, мол, уезжает и просит не поминать его лихом.
Вот и все.
XI
В пятницу утром танцовщики разослали остальным четырем
жильцам такую записку: Ввиду того, что:
1. Господин Ганин нас покидает.
2. Господин Подтягин покидать собирается.
3. К господину Алферову завтра приезжает жена.
4. M-lle Кларе исполняется двадцать шесть лет.
И 5. Нижеподписавшиеся получили в сем городе ангажемент --
ввиду всего этого устраивается сегодня в десять часов пополудни
в номере шестого апреля -- празднество.
-- Гостеприимные юноши,-- усмехнулся Подтягин, выходя из
дома вместе с Ганиным, который взялся сопровождать его в
полицию.-- Куда это вы едете, Левушка? Далеко загнете? Да... Вы
-- вольная птица. Вот меня в юности мучило желанье
путешествовать, пожирать свет Божий. Осуществилось, нечего
сказать...
Он поежился от свежего весеннего ветра, поднял воротник
пальто, темно-серого, чистого, с большущими костяными
пуговицами. Он еще чувствовал в ногах сосущую слабость,
оставшуюся после припадка, но сегодня ему было как-то легко,
весело от мысли, что теперь-то уж наверное кончится возня с
паспортом, и он получит возможность хоть завтра уехать в Париж.
Громадное, багровое здание центрального полицейского
управления выходило сразу на четыре улицы; оно было построено в
грозном, но очень дурном готическом стиле, с тусклыми окнами, с
очень интересным двором, через который нельзя было проходить, и
с бесстрастным полицейским у главного портала. Стрелка на стене
указывала через улицу на мастерскую фотографа, где в двадцать
минут можно было получить свое жалкое изображение: полдюжины
|