 |
 |
Обломов
Автор "Иван Александрович Гончаров"
Размер 989695 Байт
Страница 21 из 112
|
 |
- Чего изволите? - чуть слышно прошипел Захар.
- Дай еще квасу.
Захар принес квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан,
он было проворно пошел к себе.
- Нет, нет, ты постой! - заговорил Обломов. - Я спрашиваю тебя: как ты
мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках,
которому век служишь и который благодетельствует тебе?
Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал
мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической
речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему.
- Виноват, Илья Ильич, - начал он сипеть с раскаянием, - это я по
глупости, право по глупости...
И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в
конце своей речи.
- А я, - продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по
достоинству человека, - еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова
горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы
лучше... а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян; стало быть, и для
тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом
с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую
думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали
чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились
бы да поминали меня добром. Неблагодарные! - с горьким упреком заключил
Обломов.
Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал
понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну,
невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какого-нибудь
китайского гонга или индийского там-тама.
- Батюшка, Илья Ильич! - умолял он. - Полно вам! Что вы, господь с
вами, такое несете! Ах ты, мать пресвятая богородица! Какая беда вдруг
стряслась нежданно-негаданно...
- А ты, - продолжал, не слушая его, Обломов, - ты бы постыдился
выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди!
- Змея! - произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем,
как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. - Когда же я
змею поминал? - говорил он среди рыданий. - Да я и во сне-то не вижу ее,
поганую!
Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя.
- Да как это язык поворотился у тебя? - продолжал Илья Ильич. - А я
еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил
жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам!
Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все
еще недоволен, в "другие" пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая
Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных
им крестьянам, и последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на
глазах.
- Ну, теперь иди с богом! - сказал он примирительным тоном Захару. -
Да постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался -
слышишь, барин хрипит? До чего довел!
- Надеюсь, что ты понял свой проступок, - говорил Илья Ильич, когда
Захар принес квасу, - и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб
загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не
переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня
какой-нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я
посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог
с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать
в два часа? - Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей
почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился
совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может
быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.
Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его
самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все
двери и ушел к себе.
- Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! - ворчал он, отирая следы слез и
влезая на лежанку. - Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! - говорил
Захар, понявший только последние слова. - Мастер жалкие-то слова говорить:
так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и
ноги протяну! - говорил он, с яростью ударяя по лежанке. - Жалованье! Как
не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и
куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то
нейдет!
Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал,
волновался, волновался...
- Два несчастья вдруг! - говорил он, завертываясь в одеяло совсем с
головой. - Прошу устоять!
Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты
и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже
только в ряд беспокойных воспоминаний.
"До бед, которыми грозит староста, еще далеко, - думал он, - до тех
пор многое может перемениться: авось, дожди поправят хлеб; может быть,
недоимки староста пополнит; бежавших мужиков "водворят на место
жительства", как он пишет".
"И куда это они ушли, эти мужики? - думал он и углубился более в
художественное рассмотрение этого обстоятельства. - Поди, чай, ночью ушли,
по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится
же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере..."
"И что тревожиться? - думал он. - Скоро и план подоспеет - чего ж
пугаться заранее? Эх, я..."
Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее,
позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта
наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда,
тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное
событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя
спокойствия!
"А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно
будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем
отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле...
переезжать!.."
Так он попеременно волновался и успокоивался, и наконец в этих
примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь
Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и
утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел
оградить себя ими от двух несчастий.
Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало
чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят
поверхность вод; еще минута - и сознание улетело бы бог весть куда, но
вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза.
- А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, - прошептал
он. - Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал,
к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не
поверил и денег не выдал - утро так и пропало!
Он задумался... "Что же это такое? А другой бы все это сделал? -
мелькнуло у него в голове. - Другой, другой... Что же это такое другой?"
Он углубился в сравнение себя с "другим". Он начал думать, думать: и
теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он
дал Захару о другом.
Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так
что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал
бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы...
"Ведь и я бы мог все это... - думалось ему, - ведь я умею, кажется, и
писать; писывал бывало не то что письма, а помудренее этого! Куда же все
это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! "Другой" и халата
никогда не надевает, - прибавилось еще к характеристике другого; -
"другой"... - тут он зевнул... - почти не спит... "другой" тешится жизнью,
везде бывает, все видит, до всего ему дело... А я! я... не "другой"!" - уже
с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову
из-под одеяла.
Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова.
Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное
представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула
параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове
просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы,
пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные
вопросы.
Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте
нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что
другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен
на узкой и жалкой тропе его существования.
В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие
стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и
ни одна не разработана до конца.
А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле,
какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит
оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей
монетой.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто
украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью
сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему
на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую
руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения.
И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку.
Лес кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и
более; светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит
спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с
теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а
перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному
|