 |
 |
Обломов
Автор "Иван Александрович Гончаров"
Размер 989695 Байт
Страница 6 из 112
|
 |
- Да, довольно. Две статьи в газету каждую неделю, потом разборы
беллетристов пишу, да вот написал рассказ...
- О чем?
- О том, как в одном городе городничий бьет мещан по зубам...
- Да, это в самом деле реальное направление, - сказал Обломов.
- Не правда ли? - подтвердил обрадованный литератор. - Я провожу вот
какую мысль и знаю, что она новая и смелая. Один проезжий был свидетелем
этих побоев и при свидании с губернатором пожаловался ему. Тот приказал
чиновнику, ехавшему туда на следствие, мимоходом удостовериться в этом и
вообще собрать сведения о личности и поведении городничего. Чиновник созвал
мещан, будто расспросить о торговле, а между тем давай разведывать и об
этом. Что ж мещане? Кланяются да смеются и городничего превозносят
похвалами. Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали, что мещане -
мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают даже казну, все
безнравственны, так что побои эти - праведная кара...
- Стало быть, побои городничего выступают в повести, как fatum древних
трагиков? - сказал Обломов.
- Именно, - подхватил Пенкин. - У вас много такта, Илья Ильич, вам бы
писать! А между тем мне удалось показать и самоуправство городничего и
развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных
чиновников и необходимость строгих, но законных мер... Не правда ли, эта
мысль... довольно новая?
- Да, в особенности для меня, - сказал Обломов, - я так мало читаю...
- В самом деле, не видать книг у вас! - сказал Пенкин. - Но, умоляю
вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма:
"Любовь взяточника к падшей женщине". Я не могу вам сказать, кто автор: это
еще секрет.
- Что ж там такое?
- Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и все в
поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы
перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа
и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин
разобраны... француженки, немки, чухонки, и вс°, вс°... с поразительной,
животрепещущей верностью... Я слышал отрывки - автор велик! В нем слышится
то Дант, то Шекспир...
- Вон куда хватили! - в изумлении сказал Обломов привстав.
Пенкин вдруг смолк, видя, что действительно он далеко хватил.
- Вот вы прочтите, увидите сами, - добавил он уже без азарта.
- Нет, Пенкин, я не стану читать.
- Отчего ж? Это делает шум, об этом говорят...
- Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и делать, как только
говорить. Есть такое призвание.
- Да хоть из любопытства прочтите.
- Чего я там не видал? - говорил Обломов. - Зачем это они пишут:
только себя тешат...
- Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые
портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, -
точно живьем отпечатают.
- Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де не
возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и
сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие
только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да
отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не "невидимые слезы", а один только
видимый, грубый смех, злость...
- Что ж еще нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая
злость - желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком...
тут все!
- Нет, не все! - вдруг воспламенившись, сказал Обломов. - Изобрази
вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где
же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов.
- Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется
любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько
плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем
самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и
склоню перед вами голову... - сказал он, улегшись опять покойно на диване.
- Изображают они вора, падшую женщину, - говорил он, - а человека-то
забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические
краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без
претензии на поэзию.
- Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное
утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая
физиология общества; не до песен нам теперь...
- Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов. - Любите его...
- Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника -
слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! -
горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды,
из общества...
- Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно
Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном
сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все
человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга
человечества, из лона природы, из милосердия божия? - почти крикнул он с
пылающими глазами.
- Вон куда хватили! - в свою очередь, с изумлением сказал Пенкин.
Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с
минуту, зевнул и медленно лег на диван.
Оба погрузились в молчание.
- Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.
- Я... да все путешествия больше.
Опять молчание.
- Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.
Обломов сделал отрицательный знак головой.
- Ну, я вам свой рассказ пришлю?
Обломов кивнул в знак согласия.
- Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем
пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска.
Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы
не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...
- Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом,
- сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли:
мы бы поговорили... У меня два несчастья...
- Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на
гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.
- До свиданья, Пенкин.
"Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А подь, тысяч
пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою
на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою
натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то
двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра,
послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же
остановиться и отдохнуть? Несчастный!"
Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и
пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный
младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...
"А письмо старосты, а квартира?" - вдруг вспомнил он и задумался.
Но вот опять звонят.
- Что это сегодня за раут у меня? - сказал Обломов и ждал, кто войдет.
Вошел человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией, в
такой поре, когда трудно бывает угадать лета; не красив и не дурен, не
высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему
никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли
Иваном Иванычем, другие - Иваном Васильичем, третьи - Иваном Михайлычем.
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов,
другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев.
Постороннему, который увидит его в первый раз, скажут имя его - тот забудет
сейчас, и лицо забудет; что он скажет - не заметит. Присутствие его ничего
не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него.
Остроумия, оригинальности и других особенностей, как особых примет на теле,
в его уме нет.
Может быть, он умел бы по крайней мере рассказать все, что видел и
слышал, и занять хоть этим других, но он нигде не бывал: как родился в
Петербурге, так и не выезжал никуда; следовательно, видел и слышал то, что
знали и другие.
Симпатичен ли такой человек? Любит ли, ненавидит ли, страдает ли?
Должен бы, кажется, и любить, и не любить, и страдать, потому что никто не
избавлен от этого. Но он как-то ухитряется всех любить. Есть такие люди, в
которых, как ни бейся, не возбудить никак духа вражды, мщения и т.п. Что ни
делай с ними, они все ласкаются. Впрочем, надо отдать им справедливость,
что и любовь их, если разделить ее на градусы, до степени жара никогда не
доходит. Хотя про таких людей говорят, что они любят всех и потому добры,
а, в сущности, они никого не любят и добры потому только, что не злы.
Если при таком человеке подадут другие нищему милостыню - и он бросит
ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются - так и он
обругает и посмеется с другими. Богатым его нельзя назвать, потому что он
не богат, а скорее беден; но, решительно бедным тоже не назовешь, потому,
впрочем, только, что много есть беднее его.
Он имеет своего какого-то дохода рублей триста в год, и, сверх того,
он служит в какой-то неважной должности и получает неважное жалованье:
нужды не терпит и денег ни у кого не занимает, а занять у него и подавно в
|