 |
Конев отвечал:
-- Ворошилов -- человек непомерной храбрости, но методы современной войны
он не сумел освоить. Его заслуги громадны, -- но войну надо выиграть.
Красная Армия в гражданскую войну, из которой вышел и Ворошилов,
практически не имела против себя авиации и танков, а в нынешней войне
именно они играют решающую роль. Буденный никогда много не знал и ничему не
учился -- он оказался совершенно непригодным и допустил громадные ошибки.
Шапошников был и остался специалистом -- штабным офицером.
-- А Сталин? -- спросил я.
Осторожно, чтобы не показать, что вопрос его удивил, Конев, немного
подумав, ответил:
-- Сталин талантлив всесторонне -- он блестяще разобрался в войне как в
целом, и это обеспечивает ему успешное руководство.
Он не сказал ничего больше и ничего такого, что напо-
45
--------------------------------
минало бы стандартное возвеличивание Сталина. О сталинском руководстве в
чисто военных операциях он умолчал. Конев -- старый коммунист, глубоко
преданный правительству и партии, но, я бы сказал, упорный в своих взглядах
на вопросы военные.
Конев нам вручил и подарки: для Тито свой личный бинокль, а нам пистолеты
-- свой я хранил, пока его не конфисковали во время моего ареста в 1956
году.
На фронте было множество примеров личного геройства и непреодолимой
стойкости и инициативы солдатских масс. Измученная лишениями, Россия была
вся крайним напряжением и волей к конечной победе. В те дни Москва и мы
вместе с нею по-детски радовались [LAQUO]салютам[RAQUO] -- фейерверкам,
приветствовавшим победы, за которыми стояли пожар и смерть, надежды и
ожесточение. Это была и для югославских борцов радость среди горя,
постигшего их землю. Как будто в Советском Союзе ничего и не было, кроме
этого гигантского, самозабвенного напряжения безбрежной страны и
многомиллионного народа. Я только это и видел, необъективно ставя знак
равенства между патриотизмом русского народа и советской системой, потому
что и я о ней мечтал, за нее боролся.
6
Было около пяти часов пополудни -- я только что закончил доклад во
Всеславянском комитете и начал отвечать на вопросы, -- когда мне шепнули,
что надо немедленно кончать, что есть важное и неотложное дело. Этому моему
докладу придавали особое значение не только мы, югославские работники, но и
советские -- избранной публике меня представил помощник Молотова С. А.
Лозовский. Проблема Югославии явно становилась все более неотложной и для
союзников.
Я извинился -- или кто-то извинился за меня -- и с недосказанными мыслями
меня вместе с генералом Терзичем вывели на улицу и усадили в чужой и
довольно потрепанный автомобиль. Машина двинулась -- и только тогда
незнакомый полковник госбезопасности сообщил нам, что мы будем приняты
Иосифом Виссарионовичем Сталиным. В то время наша миссия была перемещена на
дачу в Серебряный Бор в предместье Москвы, и я, вспом-
46
--------------------------------
нив о подарках для Сталина, с беспокойством подумал, что мы запоздаем, если
поедем за ними так далеко. Но непогрешимая госбезопасность позаботилась и
об этом -- подарки лежали в машине возле полковника. Все, следовательно,
было в порядке, даже наши формы: дней десять как мы уже облачились в новые,
сшитые в советских мастерских. Надо было только не волноваться, слушать
полковника и задавать как можно меньше вопросов.
Ко второму я уже привык. Но своего возбуждения я не мог перебороть -- оно
возникло из непостижимых глубин моего бытия, и я сам осознавал свою
бледность и радостное, почти паническое беспокойство.
Но что могло быть более возвышенным и волнующим для коммуниста, прибывшего
с войны, из революции?
Быть принятым у Сталина -- это было наивысшим признанием героизма и
страданий партизанских бойцов и нашего народа. Для тех, кто побывал в
тюрьмах, участвовал в военной резне и пережил жестокие душевные переломы и
борьбу против внутренних и внешних противников коммунизма, Сталин был
чем-то большим, чем вождь в борьбе. Он был воплощением идеи, был претворен
в коммунистических головах в чистую идею, а тем самым в нечто непогрешимое.
Сталин был нынешней победной борьбой и грядущим братством человечества. Я
знал, что только благодаря случайности именно я -- первый югославский
коммунист, которого он принимает. Но я ощущал гордость и радость, что об
этой встрече смогу рассказать своим товарищам, а кое-что сообщить и
югославским борцам.
Вмиг исчезло все отрицательное в СССР, а все недоразумения между нами и
советскими руководителями потеряли значение и вес, как будто их не бывало.
Все отталкивающее исчезало перед потрясающими размерами и красотой того,
что во мне происходило. Что значила моя личная судьба в сравнении с
масштабами борьбы и наши недоразумения в сравнении с грядущим
осуществлением идеи?
Читатель должен знать, что я тогда верил, что троцкисты, бухаринцы и другие
партийные оппозиционеры были действительно шпионами и вредителями и что
этим самым были оправданы и жестокие меры по отношению к ним -- так же, как
и к другим так называемым классовым врагам. Если я и замечал, что те, кто
был в СССР во время чисток середины тридцатых годов, что-то недоговаривали,
47
--------------------------------
то я считал, что это относится к незначительным моментам или к перегибам --
к надрезам по здоровому телу, чтобы без остатка удалить гниль, как это
сформулировал Димитров в разговоре с Тито, который нам это пересказал.
Поэтому я на жестокости, творимые Сталиным, смотрел именно так, как их
изображала его пропаганда, -- как на неизбежные революционные меры, от чего
его личность и его историческое значение только выигрывали. Я и сегодня не
могу точно определить, что бы я делал, если бы знал правду о процессах и
чистках. С уверенностью могу сказать, что я пережил бы серьезный кризис
совести, но не исключено, что и дальше оставался бы коммунистом -- с верой
в коммунизм, более совершенный, чем тот, который реально существует. Потому
что для коммунизма как идеи важнее не средства, а цель, ради которой все
совершается. Кроме того, коммунизм был самой разумной, самой захватывающей
идеологией для меня и для тех людей в моей охваченной усобицами и отчаянием
стране, которые хотели забыть столетия рабства и отсталости и перегнать
саму реальность.
Я еще не успел внутренне подготовиться, как автомобиль был уже у
кремлевских ворот. Здесь нас встретил другой офицер, и машина двинулась по
холодным площадям, на которых не было ничего живого, кроме тоненьких
нераспустившихся деревьев. Офицер обратил наше внимание на Царь-пушку и
Царь-колокол, абсурдные символы России, которые никогда не стреляли и не
звонили. Слева осталась монументальная колокольня Ивана Великого, затем ряд
старинных пушек, и вскоре мы очутились перед входом в невысокое
продолговатое здание, какие строили в середине девятнадцатого века для
канцелярий или больниц. Здесь нас тоже ожидал офицер и повел внутрь. Внизу,
у лестницы, мы сняли шинели, причесались перед зеркалом и были введены в
лифт, который на первом этаже нас выбросил в длинный коридор, устланный
красным ковром.
На каждом повороте нас звонким стуком каблуков приветствовал офицер -- все
были молодые, красивые и неподвижно застывшие, в голубых фуражках
внутренней охраны. И тут и в дальнейшем поражала чистота, настолько
совершенная, что казалось невероятным, что здесь живут и работают люди, --
на тканях не было видно ни волоска, на медных ручках -- ни пятнышка.
Наконец нас ввели в небольшую канцелярию, где уже
48
--------------------------------
ждал генерал Жуков. Низкий, полный, рыхлый пожилой служащий предложил нам
сесть, а сам медленно поднялся из-за стола и ушел в соседнее помещение.
Все произошло неожиданно быстро: служащий скоро вернулся и сообщил, что
можно войти. Я думал, что надо будет пройти еще по крайней мере три
кабинета, пока увижу Сталина, но, открыв дверь и переступив порог, я сразу
его увидел -- он выходил из небольшой соседней комнаты, сквозь открытые
двери которой виднелся громадный глобус. Молотов тоже был здесь -- плотный
и белотелый, в прекрасном темно-синем европейском костюме, он стоял возле
длинного стола для заседаний.
Сталин нас встретил посреди помещения -- я подошел первым и представился.
То же самое сделал и Терзич, произнеся весь свой титул и щелкнув каблуками,
на что наш хозяин -- это было почти смешно -- ответил: Сталин.
Мы пожали руку также Молотову и сели -- справа от Сталина, который сел во
главе стола, был Молотов, а слева я, Терзич и генерал Жуков.
Это было небольшое продолговатое помещение без роскоши и украшений. Над
небольшим письменным столом висела фотография Ленина, а на стене, над
столом для заседаний, -- небольшие изображения Суворова и Кутузова в
одинаковых резных рамках, очень похожие на провинциальные раскрашенные
фотографии.
Самым простым был хозяин. Он был одет в маршальскую форму и мягкие сапоги,
без орденов, кроме Золотой Звезды Героя Социалистического Труда на левой
стороне груди. В его поведении не было ничего искусственного, никакой позы.
Это был не величественный Сталин с фотографий или из документальных фильмов
-- с замедленной продуманной походкой и жестами. Он ни на минуту не
оставался спокойным -- занимался трубкой с белой точкой английской фирмы
Данхилл, очерчивал синим карандашом основное слово темы разговора и потом
его постепенно перечеркивал косыми линиями, когда дискуссия об этом
приближалась к концу, поворачивал туда-сюда голову, вертелся на месте.
И еще одно меня удивило: он был малого роста, тело его было некрасивым:
туловище короткое и узкое, а руки и ноги слишком длинные -- левая рука и
плечо как бы слегка ограничены в движениях. У него был порядочный животик,
а волосы редкие, хотя совсем лысым он не был даже на темени. Лицо у него
было белым с румяными
49
--------------------------------
скулами -- я узнал потом, что цвет этот характерен для тех, кто подолгу
сидит в кабинетах, в советских верхах его называют
[LAQUO]кремлевским[RAQUO]. Зубы у него были черные и неправильные, загнутые
внутрь. Даже усы не были густыми и представительными. Все же голова его не
была отталкивающей: что-то было в ней народное, крестьянское, хозяйское --
быстрые желтые глаза, смесь строгости и плутоватости.
Поразил меня и его выговор: чувствовалось, что он не русский. Но его
русский словарь был богат, а речь, в которую он вставлял русские пословицы
и изречения, живописна и пластична. Позже я убедился, что Сталин хорошо
знал русскую литературу -- но только ее. Вне русских рамок он был хорошо
знаком лишь с политической историей.
Одно для меня не было неожиданным: Сталин обладал чувством юмора -- юмора
грубого, самоуверенного, но не без изощренности и глубины. Он реагировал
быстро, резко, без колебаний и, по-видимому, не был сторонником долгих
разъяснений, хотя собеседника он выслушивал. Характерно было его отношение
к Молотову -- очевидно, Сталин считал его своим ближайшим сотрудником. Как
я убедился позже, Молотов был единственным из членов Политбюро, к которому
Сталин обращался на [LAQUO]ты[RAQUO]; это много значит, если принять во
внимание, что русские часто обращаются на [LAQUO]вы[RAQUO] даже к довольно
близким людям.
Разговор начался с того, что Сталин поинтересовался нашими впечатлениями о
Советском Союзе. Я сказал:
-- Мы воодушевлены!
На что он заметил:
-- А мы не воодушевлены, хотя делаем все, чтобы в России стало лучше.
Мне врезалось в память, что Сталин сказал именно Россия, а не Советский
Союз. Это означало, что он не только инспирирует русский патриотизм, но и
увлекается им, себя с ним идентифицирует.
|